4. Шлёцер и его приговор
Исследование, современная орфография. I. Введение. Ход вопроса о летописи Иоакимовской
Главной причиной несчастного для чести Татищева поворота во мнении о нём — первым, кто высказал сомнение сам и проложил дорогу к нему для других, — был Шлёцер.
Не моё дело говорить о важном значении Шлёцера в разработке отечественной истории; я рассматриваю его только в отношении к Татищеву и его трудам. С этой стороны великий геттингенский критик-историк является во всём блеске высокого о себе мнения и непогрешимого авторитета.
Явившись в Россию с глубоким сознанием своей высокой германской учёности и найдя здесь науку только что начинавшуюся и потому слабую, шаткую, Шлёцер не мог не сделаться категоричным и резким в своих мнениях, не терпящим никаких возражений, — словом, диктатором-историком.
Не пытаясь подробно разобрать труды Татищева, Шлёцер полагал для себя достаточным высказать голословное суждение — в уверенности, что ему не могут не поверить, — и обратился к самой личности Татищева, которой не знал и о которой не хотел справиться. Таким образом, явился у него Татищев ещё в 1720 году писарем (прим. 16), совершенно неучёным человеком, не знавшим ни одного из новейших языков.
Опрометчивость и совершенная бездоказательность этих слов всего очевиднее обнаруживается в самом же исследовании Шлёцера. Составив такое мнение о Татищеве, по видимости, незачем было бы и пользоваться его сочинением, — и однако весь раздел о летописцах Шлёцер выписал из Татищева, по собственному признанию (прим. 18).
Унизив его позорным именем невежды, он тем не менее говорит, что «Татищев всегда будет заслуживать благодарность и уважение; и что на слова его нельзя полагаться лишь до тех пор, пока критика не утвердит веры к нему» (прим. 19), — а сам без всякой критики отнял доверие к Татищеву и у себя, и, что гораздо хуже, у других.
Какой же отзыв после этого мог дать Шлёцер об Иоакимовской летописи, которая первой своей половиной всякому указывает на баснословие и выдумки? «О такой глупости не сказал бы он ни одного слова, если бы в 1792 году в Петербурге Фишер не утверждал верности сей пустой выдумки» (прим. 21).
В подтверждение своих слов геттингенский профессор выписал начало отрывка — где говорится о Скифе и Словене, об аланах и амазонках, о Бастарне и Вандале, — что никак не может не оправдывать его отзыва.
Но где же вторая часть этой летописи, над которой стоило бы задуматься и Шлёцеру, критической разработкой которой не унизительно было бы заняться и его по преимуществу критическому уму? О ней — ни полслова. И однако единственно на основании начала грозный приговор был произнесён на всю летопись, и стала она глупостью, пустой выдумкой, летописью ложной (прим. 22).
Но надобно же было представить хоть кажущееся доказательство невозможности существования летописи, — и великий германский историк говорит: «Если бы когда-нибудь существовала настоящая Иоакимовская летопись, то возможно ли, чтобы Нестор её не знал и не привёл в свидетельство?» (прим. 24) Как будто необходимо не существует всё то, чего не знал Шлёцер.